— Ничего, — говорила прабабушка. — Это очищающие слезы.
Она думала, что я плачу от спустившегося на меня свыше благословения.
Мой плач перерастал в вой, и становилось очевидно, что ничего очищающего в моих слезах нет. Только педагогическое.
...ПРАБАБУШКА СТРЕЛЯЛА В МЕНЯ ГЛАЗАМИ, ИСПЕПЕЛЯЛА ВЗГЛЯДОМ И КРЕСТИЛАСЬ ЕЩЕ ЯРОСТНЕЕ, ОТМАЛИВАЯ ПЕРЕД БОГОМ МОИ ГРЕХИ.
По дороге домой прабабушка грозно объявляла, что в меня снова вселился Сатана и что в церковь она меня больше не возьмет, потому что ей за меня стыдно перед Богом и прихожанами.
А я семенила за прабабушкой и думала, что в данном случае наказание — это лучшая награда, потому что я ненавижу ходить в церковь.
— И если не встанешь на путь истинный, будешь гореть в геенне огненной, — добавляла прабабушка.
В этом месте я начинала еще безутешнее рыдать, потому что боялась боли.
У меня на ноге, чуть выше колена, уже был маленький ожог от утюга, и я помню, как сильно больно было на том месте, где я прижгла себе кожу. А тут целая геенна. Это же как много разгоряченных утюгов!
— А долго гореть? — спрашивала я. Меня интересовали сроки и продолжительность искупления грехов. В конце концов, для грешных детей там, на небесах, должны быть какие-то скидки. Ну я не знаю… не такие горячие геенны, не такие уж и огненные… Здесь, на Земле, — бесплатный проезд, например. А там?
— Пока все грехи не искупишь!
По мнению прабабушки, я была утрамбована грехами по самую макушку. В меня постоянно вселялся Сатана.
Например, это он задирал мне ноги на спинку кресла, когда я смотрела мультики («Сядь нормально, ноги опусти!»), он заставлял прыгать через две ступеньки, когда я спускалась с лестницы («Иди нормально, что за бес в тебя вселился?!»), это он нашептывал не слушаться бабушку и пить украдкой еще не остывший кисель, это он вчера вылил на меня бидон кваса, который я несла на окрошку и вздумала попробовать, не рассчитав силы на поднятие бидона.
Сатана выселялся только на момент сна, прилежного чтения и рисования, а все остальное время весело проживал во мне и чувствовал себя хозяином положения.
— Значит, навсегдааа, — рыдала я.
Мои грехи не искупить, их слишком много… Ну ничего, Бог милостив, буду молиться, прости хосподи.
Мимо опять пронесся Валерик. Теперь уже в другую сторону. Он был вымазан весь в чем-то белом, а в руках у него была консервная банка, привязанная на веревочке. Валерик бежал и весело гремел.
Я засмеялась.
Прабабушка строго посмотрела на меня:
— Он с ума сходит, балуется, а тебе все смешно! Тоже хочешь в известке изваляться и скакать, как будто бес вселился?
Я резко прервала смех и замолчала, низко опустив голову.
Видимо, когда я хорошо себя веду, сижу на скамейке, сплю и читаю, Сатана от скуки вселяется в Валерика. И ему, бедному, гореть в геенне огненной придется еще раньше, чем мне. Вместе со своей консервной банкой.
— Кон-сер-ва на по-вод-ке, — захохотал Валерик и, прибавив скорость, побежал дальше, заряженный детским восторгом.
Мне очень хотелось искупить неуместность своего смеха, поэтому я, подобострастно глядя на прабабушку, закричала вслед Валерику:
— РАСШИБЁС-СИ-И-И!!!
Мама прислала посылку, а в ней — подарок для меня. Я расту в разлуке с мамой, под присмотром бабушки и дедушки, и мама старается угодить мне, проявив свою любовь на расстоянии.
В прошлый раз, например, мама прислала мне белую шубку неописуемой красоты. Я звала ее «шупка». Шубка была, конечно, искусственной, но при этом ослепительно нежной, пушистой, и к ней в комплекте полагался такой же кипенный капюшон, а спереди на заплетенных косичками веревочках болтались белые пушистые завязочки-помпоны. Это была самая красивая шубка в мире.
Но бабуся сказала строго:
— Ишь, жопа наружу, лечи потом циститы ребенку. И куда в нашу слякоть такую шубу? В школу? Сопрут. На рынок? Смешно. Гулять? Загадишь.
— Может, в театр? — робко предложила я.
Я была в театре дважды: первый раз — с дедусей на слете ветеранов, второй — с классом, на «Коньке-Горбунке». Оба раза в театре было ослепительно красиво, сверкали люстры, горели канделябры, красный бархат кресел пах роскошью. Театр — это самый торжественный и величественный интерьер, когда-либо виденный мною за все семь лет жизни, и белая шубка ассоциировалась только с ним.
— В театр? — громко и искусственно засмеялась бабушка. — Да часто ты в театре бываешь, Станиславский? В тятр она намылилась…
В общем, шупка, ни разу не надеванная, висела в шкафу в специальной целлофановой накидке.
Иногда, когда никто не видел, я тайком открывала шкаф и гладила мех через целлофан: только бы не испачкать.
Мама звонила из Москвы раз в неделю. Мой разговор с мамой был полностью срежиссирован бабусей, бдительно стоявшей рядом, прислонив ухо к трубке.
«Скажи спасибо за шубку», — жарко подсказывала бабуся удачные реплики.
— Мама, спасибо за шубку, — покорно повторяла я.
— Понравилась? — восторженно спрашивала трубка маминым голосом.
— Очень! — с чувством, ни капли не лукавя, отвечала я.
— Ты в ней гуляешь? — уточняла мама.
Я испуганно смотрела на суфлера: врать я не умела категорически, но интуитивно понимала, что именно этого ждет от меня бабуся.
«Скажи: каждый день гуляю, на горке катаюсь, в снежки играю!» — подсказывала бабуся.
— Я в ней гуляю, — врала я дрожащим, не своим голосом.