— До четырех лет он вообще не говорил, думали, немой, а нет, выправился.
— Никого не слушает эта молодежь, зла не хватает, свою голову же не приставишь, прости хосподи.
Так вот, Валерик.
Он, в порванных на коленях штанах, спасаясь от кого-то бегством, несся к гаражам и делал это с таким азартом, столько ликования было в его глазах, что я, повинуясь какому-то инстинкту, заразившись его настроением, не удержалась, будто кто толкнул меня, спрыгнула со скамейки и резво побежала за ним.
Я бежала так быстро и так свободно, что мне с непривычки показалось, что у меня развеваются щеки.
— РАСШИБЁС-СИ-И-И!!! — тут же услышала я вслед прабабушкин голос, который воткнулся мне в спину холодным мечом.
Прямо вошел точнехонько между лопаток.
Я выгнулась пузом вперед, будто врезалась, будто меня и правда догнала ударная волна прабабушкиного возмущения, и неловко плюхнулась на пятую точку, тяжело дыша.
— Я ЖЕ ГОВОРИЛА!!! — закричала прабабушка, полыхая гневом.
Когда она меня ругала, то сразу молодела. Не скакало давление, не ныли суставы. Она становилась румяной, и ее голубые глаза перетягивали на себя внимание от морщин.
Я, ссутулившись, посидела в пыльной грязи секунд десять и понуро побрела к насесту.
Прабабушка ждала меня на скамеечной локации для публичной словесной порки за проступок.
Я шла к ней, отряхивая руки, и думала: «Вот зачем, зачем я побежала? Сидела же как человек, на радость прабабушке. Нет, надо же было сдриснуть. А Валерик! Он что, не мог обернуться и подождать? Нарожают четверых в однокомнатную, заведут собак, а потом от них выбегают невоспитанные и молчаливые валерики, на которых зла не хватает…»
Я покорно вернулась на скамейку со слегка виноватым выражением лица.
— Ну и куда ты, прости хосподи, понеслась? — спросила прабабушка.
Она перевернула мои руки вверх ладошками, увидела, что они пыльные от падения, достала старый желтоватый носовой платок, плюнула на него и стала вытирать мне ладошки от пыли.
Мне стало противно и брезгливо. У прабабушки во рту было уже совсем мало зубов, они сгнили, а два передних раскорячились, образуя заглавную букву «Л», и она ела много тертого чеснока, ибо свято верила в то, что если Иисус Христос не спасет ее от хворей, то это сделает чеснок.
Одно время она, яростно просвещая меня в вопросах веры, здоровья и нечистоплотности сотрудников собесов, так намешала четырехлетней мне понятия о том, что чеснок — это немного апостол. Другими словами, заместитель Иисуса в Департаменте здравоохранения собеса.
Собес прабабушка ненавидела. И я ненавидела его за компанию. Не может быть хорошим учреждение, в названии которого есть слово «БЕС». Прости хосподи.
И вот этими слюнями, полными гнилых зубов и чеснока, она вытирала мне руки.
Я захныкала.
— Тань, а что, может, побегала бы детка-то? А то что она с нами? К чему ей эти разговоры? — заступилась за меня тетя Тома перед прабабушкой.
Она пекла вкусные румяные пирожки с капустой и всегда меня ими угощала. Еще у нее жила подранная собаками кошка, которую она втихаря разрешала мне гладить.
Прабабушка запрещала мне приближаться к животным, потому что «у них лишай».
Я не знала, что такое лишай, но гладила кошку тети Томы со всей возможной осторожностью: если бы она заразила меня лишаем, то правда о моем гладильно-кошачьем преступлении просочилась бы до прабабушки, и она сказала бы строго:
— Я ЖЕ ГОВОРИЛА! — и помолодела бы на глазах.
— Ну и что это было? — строго спросила меня прабабушка. Адвокатирования теть Томы она сознательно не заметила. — Куда это мы покатились? Что тебе надо было от Валерика? Поваляться в грязи за гаражами? Явиться домой в порванных штанах? Чумазая? Научиться от шантрапы матом ругаться? Куда тебя понесло? Что ты ревешь? Нет, ну что ты ревешь?
Я не знала, почему я реву. Не понимала. Не понимала состава своего преступления.
Просто по лицу текли слезы, а я брезговала вытирать их «чистыми» ладонями.
— Это все Сатана! — вынесла вердикт прабабушка.
Это был главный ее диагноз, прояснявший предпосылки каждого моего проступка.
Прабабушка была очень верующая.
В ее комнате стоял богатый иконостас, блестевший «золотом» икон, около которого она молилась каждый день с четырех утра.
Также она ходила на службы в церковь и держала все посты. Это не сложно с двумя последними здоровыми зубами, которые будто прислонились друг к другу буквой «Л» и говорили: «Ладно, Лейте баЛанду».
Меня, четырехлетнюю, прабабушка тоже пыталась вовлечь в христианство и брала на утренние службы, где я, сонная, замерзшая, стояла в зале, пахнущем воском и ладаном, покрытая прабабушкиным платком, который, как и все прабабушкины вещи, ядрено пах чесноком, и крестилась, как научила прабабушка, на чужие попы.
Я не видела икон, стояла в толпе, и на уровне моих глаз были только попы.
Благоговение никак не приходило. Думаю, это от того, что оно хранится где-то выше чужих пятых точек.
— Спаси и сохрани мя, святой Пантелеймон, — нашептывала мне текст прабабушка в зависимости от святого, которому возносится молитва.
— Спаси и сохрани мя, святой…лимон, — просила я, чуть не плача от жалости к себе, чью-то впереди стоящую попу, одетую в шуршащий плащ. Попа шуршала мне в ответ.
Как на самом деле выглядит святой Пантелеймон, я узнала много позже, спустя лет 10.
А в тот момент безутешно рыдала от желания оказаться в постельке и поспать.