Мы приходим в парк. Парк — это всегда обещание счастья. Взявшись за руки, мы с Катей вприпрыжку бежим на карусели. Две легкие веселые девчонки.
Я помню это ощущение счастья внутри, словно раздутые паруса, полные ветра. Хочется взлететь. Смеяться.
...ДЕТИ ЗАРЯЖЕНЫ ДЕТСТВОМ И СЧАСТЬЕМ, В НИХ ЕЩЕ МАЛО ОСОЗНАННОСТИ, ПОЭТОМУ МНОГО СЧАСТЬЯ.
Мне кажется, что я очень-очень красивая. На меня смотрят люди, и я им нравлюсь. Они улыбаются. Я ловлю в себе счастье, слушаю его. Это очень редкое ощущение. Оно приходит и уходит так быстро, что о том, что оно приходило, я узнаю по факту. Счастье как мама. И большую часть времени я просто грущу о том моменте, когда была счастлива.
— Надо подождать папу, — говорит сестра.
И я помню, как мы разворачиваемся и смотрим, как приближается к нам дядя Коля. Ему жарко, он идет в плохом настроении.
Он смотрит на меня, и его лицо излучает пренебрежение. Тогда я еще не знала названия этого чувства. Сейчас — знаю.
— Посмотри, как ты надела гольфы. Их надо натягивать до колен. А ты сейчас выглядишь как…
Он говорит слово на букву «ш», но я его не поняла и не разобрала. Дядя Коля сказал так тихо и поморщился.
Я замечаю, что и правда все девочки вокруг тоже в гольфиках, и все они натянуты ниже коленок, а я не знала и тянула их до предела — выше колен, отчего смотрятся теперь мои гольфы как чулки.
Вот почему все улыбались. Они просто смеялись надо мной. Мне становится стыдно, и я хочу провалиться сквозь землю. Почему никто не сказал раньше? Катя почему не сказала? Я смотрю на сестру и вижу слезы в ее глазах. Она плачет из-за меня: она просто не заметила или тоже не знала. При этом ее гольфы надеты правильно.
Катя приседает и поправляет мне гольфы, и я вижу, как она смотрит на папу: как тогда на маму — с грустью и осуждением, мол, почему ты не сказал.
Потом Катя меня обнимает, и мне сразу хочется плакать. Это ее жалость проникает в меня. Жалость, упакованная в сестринскую любовь. Иногда мне кажется, что меня никто, кроме Кати, и не любит…
Внутри царит звенящая пустота. Счастья больше нет. Хочется домой. Мы медленно идем к каруселям, взявшись за руки. Только я больше не хочу кататься.
Я пришла в больницу навестить маму. Больница психиатрическая.
Я никогда раньше не была в таких заведениях, не знаю, что можно, что нельзя и как себя нужно вести. Поэтому мне слегка не по себе.
Санитарка при входе протягивает мне бахилы и проводит ревизию всего, что я принесла: проверяет на отсутствие в вещах признаков опасности для пациента.
Откладывает в сторону любимую мамину чашку с красными вишенками: это нельзя. Ведь чашку можно разбить и перерезать вены себе или соседу по палате. Об этом я не подумала…
— Проходите, — кивает санитарка на дальнюю по коридору палату без дверей.
Я вхожу — и сразу вижу маму.
Она сидит нахохленным воробышком на ближайшей к выходу кровати, опустив голову, в каком-то застиранном рваном халате, непричесанная, несчастная, худые морщинистые ручки лодочками лежат на коленях, один тапочек трогательно слетел с худой, бледно-синеватой ноги…
У меня щемит сердце. «Может, забрать ее отсюда?» — спрашивает тронутый увиденным внутренний голос.
Тихо подхожу к ней, кладу руку на плечо:
— Привет. Как ты?
Я давно не произношу слово «мама». Не могу. Оно словно застревает в горле.
Маленькие дети часто не выговаривают букву «р». Я не выговариваю слово «мама».
Она вздрагивает, поднимает на меня пустые глаза, которые тут же наливаются яростью.
— Ты зачем пришла? Позлорадствовать? Упекла меня сюда, а теперь совесть мучает? Посмотреть пришла, как я тут, в «пансионате», устроилась?
Палата рассчитана на восемь коек. Все они заняты. Остальные семь пациенток замерли, смотрят на нас с интересом.
Мне неловко, неуютно. Хочется отдать передачку и скорее уйти. Внутренний голос уже молчит и ничего не предлагает.
— Сигареты принесла? — грубо спрашивает меня неопрятная опухшая женщина с большим щербатым ртом.
— Нет. — Я растерянно машу головой.
— Сколько стоит сделать человека психом, а? Расскажи, нам тут всем интересно! Полюбуйтесь, девочки, вот пришла мошенница, предательница, сволочь… — мать полыхает гневом, глаза красные, на губах запеклась слюна.
Она не признает наличие в себе болезни, влияющей на адекватность ее поведения, и злобно ищет виноватых в своем заключении в психушку. А что их искать-то — вот она я…
— Дайте, пожалуйста, телефон позвонить маме, — тихо просит кроткая девушка, почти девочка, сидящая на кровати у окна. — Я по маме скучаю…
У нее промытое нежное личико, взгляд Аленушки, и даже волосы заплетены в косичку с пробором. Не хватает платочка и сарафана для полноты образа…
Не задумываясь, я подхожу и протягиваю ей телефон. Она забирается на кровать с ногами в теплых вязаных оранжевых носках (наверное, мама вязала?) и вдохновенно набирает номер, который помнит наизусть. Лицо ее оживляется, появляется румянец.
«Господи, она-то тут как оказалась?» — думаю я, наполняясь сочувствием.
Возвращаюсь к матери под безжалостным дулом восьми пар глаз и спрашиваю:
— Скажи, что тут можно, что нельзя, что тебе еще надо для пребывания, я просто не знаю…
— Ничего мне от тебя не надо. — Мать поджимает губы, демонстративно отворачивается.
Ей нравится играть эту роль для благодарных зрителей — держать образ гордой и несломленной предательством женщины.