— Нет, я не смогу это надеть, — пытаюсь я отсрочить казнь, надеясь на спасительное чудо, но чуда не происходит.
— Почему? — Бабуля уже хмурится, хотя все еще искренне воодушевлена отпавшей необходимостью тратить деньги на обещанные джинсы. — Размер как раз твой.
Последняя надежда на то, что они окажутся малы, которой также не суждено было сбыться: эти чертовы штаны сели на мне как влитые, я идеально поместилась в них — ловушка захлопнулась.
— Вот тебе и джинсы. Можешь прямо завтра в них в школу идти, — радостно прощебетала бабуля свой приговор.
В ушах у меня зазвенело. До сих пор я слышу, как мои ожидания разбиваются о реальность и осколками детского отчаяния осыпаются на паркет.
Никогда не забуду эти штаны. Они сломали мою уверенность в себе, переломив ее на две части, так что хруст до сих пор отзывается во мне ощущением безысходности.
В этих штанах я шла в школу, как на казнь, считая шаги до момента начала моего позора. Помню, как медленно поднималась по ступенькам школьного эшафота. Эта поступь до сих пор живет внутри меня: пошаговая большая трагедия маленького человечка, оставленного мамой, потому что так кому-то надо.
Я все могу понять. Про то, что много работы, и про развод. Я все могу простить: и много работы, и развод. И судить я никого не вправе. Ведь я так много не работала и не разводилась. Но эти штаны… Эта чертова вареная джинса… Это первая дуэль ТыУжеНеРебенка с безжалостной жизненной несправедливостью, которая ударила исподтишка, наотмашь, с оттягом. И меня отбросило к дальней стенке школьного женского туалета — в крайней от окна кабинке без дверей я проревела все переменки.
Быть взрослым не значит быть правым априори. Быть взрослым — значит уметь признавать и успеть исправлять. Потому что никогда не поздно.
И не надо эти ваши ТАК НАДО. Договаривайте. Так надо вам. Так проще. Так выгоднее. Не переворачивайте.
Ты хочешь сидеть на продленке?
Странный вопрос. С продленки забирают каждый день. Вечером.
Видеть маму один раз в год — это и есть продленка длиною в детство. Когда к тебе приезжают, но не забирают с собой. Забывают в твоей продленке. На одиннадцать лет.
Так не надо «так надо».
Мой отец очень сильно пил и почти всегда был пьян. Весь мир он видел, как сквозь полиэтилен, размытым и нечетким.
Он не мог сфокусироваться на долгосрочном смысле жизни, поэтому заострял внимание на главном ежедневном смысле — найти деньги на «продолжение банкета».
Он называл это весело: «Обострим ситуацию!»
Отец боялся трезветь. В трезвом состоянии он начинал умирать: сердце билось как сумасшедшее, грозило выскочить из груди; руки тряслись так, что сложно было выпить стакан воды; желудок сводило адской изнуряющей болью. Другими словами, была ломка всего организма до кончиков волос.
Трезвея, он звонил мне в панике:
— Я умираю. Я, КАЖЕТСЯ, УМИРАЮ!
В его голосе сквозил неподдельный ужас. Он не хотел умирать. Категорически. Отец отчаянно хотел жить.
В моем понимании жить — это растить детей, варить суп, писать стихи, гулять в парке, печь хлеб. В его понимании жить — это выпить и ждать полиэтилен.
Я не понимала, как можно жить ради полиэтилена, и навязывала отцу свой смысл жизни.
«Я скоро рожу, — говорила я. — Брось пить. Иначе я не смогу доверить тебе внука. Посмотри, как трясутся твои руки».
Отец очень ждал внука, но пить не бросал. Готов был и на внука смотреть сквозь полиэтилен.
Я была возмущена и даже немного обижена. У всех вокруг отличные, образцовые отцы. Почему же мне достался алкоголик?
Я отчаянно боролась за нормального папу. Образно говоря, выходила на его ринг и сражалась за него с его болезнью.
Наркологические больницы, кодировки, торпеды, гипноз, даже испытание новых препаратов. Я попробовала все.
Я, не он.
Отец не хотел мою жизнь, моих детей, супов, стихов и парков. Он жаждал свой полиэтилен и чтобы его оставили в покое, деликатно забыв у телефона пятьсот рублей на опохмел.
Я устала причинять добро. Мое добро было ему в тягость. Полиэтилен искажал добро, превращал его в насильственное зло.
Я перегорела. Сдалась. Выставила белый флаг. Ушла с его ринга. Не сразу, но ушла. «Это чужой бой, — поняла я. — Нельзя выиграть чужой бой».
Моя задача не лечить, а принять. Но как принять?
Я стала уходить в свою жизнь и деликатно забывать у телефона пятьсот рублей.
Когда они заканчивались, отец звонил в панике:
— Я УМИРАЮ! Быстрее!
Меня поражало то, как отчаянно он хочет жить.
Все хотят жить. Жить так, как им хочется. Не оправдывать ничьих ожиданий. Просто жить, без оглядки на конфликт интересов. Если же вдруг твоя жизнь, летящая в пропасть, рикошетом задевает другие, то очень жаль, конечно, но это не мои проблемы. Каждый сам выбирает себе жизнь, но не смерть.
Я тоже боюсь умереть. Перестать быть. Я прочувствовала этот страх, когда родила ребенка. До рождения детей, пока живешь для себя, просто боишься не успеть. Не успеть понять, зачем ты здесь. Раньше мой страх был про то, что на мои похороны никто не придет. Спросят расстроенно: «Что, умерла Савельева? Ну, жалко» — и пойдут по своим делам. Варить свой суп. Гулять со своими детьми. Это важнее, чем похороны.
Я тщеславно стала подгружать в свою жизнь благотворительность. Делала добрые дела для других.
— Она такая молодец, все делает забесплатно.